Он запоминал всё с одного взгляда — каждую строчку медицинского атласа, каждый изгиб сосудов на снимках. Его пальцы чувствовали болезнь, будто она была текстурой под кожей — тупое уплотнение там, где должно быть эластично, слабая пульсация там, где её быть не должно. В операционной он превращался в виртуоза, его движения были выверены до миллиметра, будто он видел тело пациента насквозь.
Но за дверями больницы мир становился слишком громким и запутанным. Он коллекционировал яркие крышки от бутылок и мог час наблюдать, как капли дождя стекают по стеклу. Шутки коллег часто оставались для него непонятными, а необходимость поддерживать светскую беседу вызывала тихую панику. Его эмоции были простыми и ясными, как у ребёнка: искренняя радость от удачной операции, растерянность от несправедливости, грусть, если пациенту не удавалось помочь.
Он спасал жизни, оперируя с холодной, почти машинной точностью, а после операции мог застенчиво подарить выздоравливающему ребёнку самую красивую крышечку из своей коллекции, не находя других слов для утешения. Гениальность и наивность жили в нём бок о бок, не смешиваясь, делая его одновременно чудом медицинского мира и потерянным мальчиком в мире взрослых.